— Это хорошо, — с удовлетворением сказал Будулай. — Не кочуют с места на место. А теперь и цыгане должны будут всегда на одном и том же месте жить. Хотя у них и есть паспорта.
— Вот как ты разговорился, Будулай. Давай, давай, — поощрительно сказал Шелухин.
Но у Будулая уже потухли глаза, он провел рукой по лбу.
— Нет, уже все. — Вставая, он дотронулся рукой до бинокля, висевшего у него на шее на ременном шнурке, и стал спускаться с обрыва к Дону.
Проводив его взглядом, Никифор Иванович Привалов круто повернулся к Шелухину.
— На фронте я бы тебя, подлеца, за такие слова…
— За какие, Никифор Иванович? Я же ничего…
Но полковник Привалов, не слушая его, возвысил голос:
— Ты что же, думаешь, если он цыган, то не человек?
Забыв про субординацию, Шелухин обеими руками замахал на него:
— Это вы, Никифор Иванович, уже возводите на меня. Я с ним три года в одном разведвзводе прослужил. Может быть, я сейчас и выразился по привычке про цыган, так при чем здесь лично Будулай? Мы с ним и после войны… Спросите у Ожогина.
Ожогин подтвердил:
— Он, Никифор Иванович, действительно не со зла.
И отходчивый Никифор Иванович проворчал:
— Пора уже от этих привычек отвыкать. У нас в корпусе кто служил? Теми же дивизиями командовал кто? Горшков — донской казак, Шаробурко — донецкий шахтер, Григорович — белорус, Белошниченко — украинец, Сланов — осетин, начальник артиллерии корпуса генерал Лев — еврей. А первый комкор Алексей Гордеевич Селиванов — чистый русак. — Никифор Иванович остановился, прислушиваясь, как взрокотал под обрывом мотор.
— Вокруг острова поехал, — пояснил Тимофей Ильич. — У него и теперь почти как на передовой.
Воспламеняясь при этих словах, Никифор Иванович опять, как на пружине, повернулся к Шелухину.
— Вот видишь, он и теперь сражается с подлецами, пока мы здесь донскую уху запиваем донским вином. Ты, Шелухин, хотел над ним посмеяться, а посмеялся над собой. Потому что, если всех цыган без их спроса теперь к одному и тому же месту приговорили, то и твои собственные отец с матерью почти всю жизнь в своем колхозе беспаспортными прожили. — Никифор Иванович опять прислушался, но уже повернув голову в другую сторону острова, откуда стал приближаться рокот мотора.
— Возвращается, — пощелкав ногтем по стеклу своих наручных часов, заметил Тимофей Ильич. — Ровно за двадцать минут остров объехал.
— Значит, никаких ЧП на этот раз не произошло, — добавил Ожогин.
Мотор, пророкотав уже под обрывом, заглох. Шелухин рванулся с места.
— Я, Никифор Иванович, сбегаю за ним.
Тимофей Ильич попробовал остановить его:
— Он уже идет сюда.
Но, когда голова Будулая показалась из-под кромки обрыва, Шелухин все-таки бросился ему навстречу, с первых же слов виновато оправдываясь перед ним:
— Ты не сердись на меня, Будулай. Я, когда переберу, сам не знаю, что начинаю молоть. А с похмелья очнусь — и стыдно.
Песок осыпался у них из-под ног под обрыв.
— Я не обижаюсь, — отвечал Будулай.
— Ну а если нет, — уже опять усаживаясь на свое место и обмахиваясь от комаров сломанной веткой, продолжал Шелухин, — то я тебе про твоих родичей и кое-что веселое могу рассказать. Своими глазами, правда, не видал, но от верного человека слыхал. Стоит цыган перед витриной в городе и читает тот самый ворошиловский указ, по которому вам запретили кочевать. Чешет затылок и вздыхает: «Вот жмут!» Вдруг сзади рука ложится ему на плечо и ласковый голос спрашивает: «Кто жмет?» Цыган оглядывается, а это его вечный друг, милиционер. «Сапоги жмут». Милиционер смотрит на его ноги и смеется: «Так ты же босый». — И, перестав обмахиваться веткой, Шелухин поинтересовался у Будулая: — Ну как?
Будулай блеснул под усами улыбкой.
— Но ты же, Шелухин, забыл досказать, что ему ответил мой родич. «Потому, — говорит, — и босый, что жмут».
Все засмеялись, а Никифор Иванович Привалов особенно громко, мотая головой из стороны в сторону.
— Вот это срезал.
— Да, действительно, здорово он этого милиционера, — сказал Шелухин.
Все засмеялись еще громче, Никифор Иванович достал из кармана платок, вытер глаза.
— Ты, Шелухин, больше не пей, — вполголоса посоветовал Будулай.
— Еще как жмут, — сказал Тимофей Ильич. — Скоро не только цыгане, но и все наши колхозы босыми будут ходить. За какие-нибудь последние пять-шесть лет цены на лес, на технику и даже на бензин тихой сапой вдвое и вчетверо подняли. Все кому не лень с колхозов проценты дерут. — Тимофей Ильич с безнадежностью махнул рукой. — Иначе в райконторах молодцы с женскими кудрями и девицы в мужской сбруе с голоду перемрут. Из кредитов не вылупимся никак. А в каждой конторе по тридцать — по пятьдесят душ.
Никифор Иванович поднял голову:
— Откуда их столько набралось?
— Вошь шубу любит, — глубокомысленно изрек Ожогин.
Ни к кому в особенности не обращаясь, Никифор Иванович обвел всех задумчивым взглядом.
— Я еще с детских лет запомнил, как отец матери рассказывал… Рожает на чистой половине куреня казачка, а муж ее ломится к ней узнать, кто же будет у них: мальчик или девочка. Но повитуха не пускает его. Наконец она выносит в пеленках младенца, и он бросается к ней: «Кто?» — «Девочка». Казак потемнел и отвернулся. Но повитуха успокоила его: «Не печалься, там, похоже, еще кто-то будет». И через полчаса выносит она второго младенца. «Кто?» — спрашивает казак и, услышав ответ, молча достает из шкафчика бутылку с самогоном, чтобы горе запить. Но повитуха и на этот раз говорит, чтобы он не спешил. Оказывается, и это еще не все. Через час она радостно объявляет: «Двойня». Казак рванулся было к ней, но она добавляет: «Девочки». Тогда он попятился, закрестился и кричит: «Скорей, бабка, лампу туши, они на свет лезут!» — И Никифор Иванович, снова ни на ком в отдельности не задерживаясь, обвел всех глазами: — Что же вы теперь не веселитесь, подлецы?