— Нет.
Настя кивнула головой, и что-то защемило у нее в груди. Вот и совсем недавно это было, когда она в клубе конезавода хотела научить Шелоро танцевать буги-вуги, и уже так давно. Уже совсем далеко позади и ее свадьба с Михаилом, и столь же нелепое бегство из поселка, но еще ничего — совсем ничегошеньки — не известно, что ожидает ее впереди. И что это за предчувствия последнее время, не отступая, следуют за ней по пятам? Все это глупости, и ей совсем непростительно, прислушиваясь к ним, бояться чего-нибудь, как той же Шелоро.
Как будто отвечая на ее мысли, Шелоро сказала:
— Бояться я их не боюсь. Если бы ты посмотрела, как я на ярмарке посбивала с них батогом пыжики. Как шляпки с подсолнухов. Просто не хочу я больше с ними дела иметь. И тебе не советую. Был за мной такой грех, а теперь уже не хочу, как та же квочка, на одной ноге перед лужей стоять. Пора и переступить через нее. Я уже и Егора заставила ворованных лошадей обратно в Придонский совхоз представить. А теперь давай лучше я тебя с дороги накормлю. Ты, должно быть, и от цыганских лепенчиков в твоем Ростове отвыкла. И молоком от своей персональной коровы напою. Правда, кто-то из молодых доярок еще на ферме ее лягаться научил, но молоко у нее те же сливки. Садись, ешь горячие лепенчики, запивай их парным молоком и рассказывай, как там в городе люди живут? Как там, правда, бутербродное масло по талонам дают? При Хрущеве о нем даже слуху не было. Царство ему небесное, хоть он, говорят, и лично продиктовал Ворошилову этот указ про цыган.
Михаил сам не мог понять, почему все два дня — субботу и воскресенье — он места себе не находил. Ему и раньше бывало не по себе по выходным, но ничего подобного еще не испытывал он. Время тянулось мучительно долго. Сосед Михаила по комнате в общежитии, водитель служебного автобуса, уехал в дальнюю командировку в Одессу, и не с кем даже было сходить на соседнюю улицу к ларьку выпить пива. Начал было перечитывать книжку, которую дала ему Настя, но как только дошел до слов: «Как тяжело ходить среди людей, И притворяться непогибшим, И об игре надуманных страстей Повествовать еще не жившим», так и затоптался на них, не в силах понять до конца, поспешил отложить книжку до встречи с Настей. Совсем другое, когда она, бывало, сама в безлюдном троллейбусе, рассекающем лезвиями фар ночной город, начинала вслух читать ему из этой книжки, почти не заглядывая в нее: «Я сидел у окна в переполненном зале. Где-то пели смычки о любви, Я послал тебе черную розу в бокале Золотого, как небо, аи…» — и все-все было понятно до последнего слова, хотя она и старалась объяснить ему, о чем он уже сам догадался: «Понимаешь, Михай, это есть такое вино — аи». При этом она, поворачивая к нему голову, почему-то виноватыми глазами взглядывала на него. Все-все он понимал — и не только из самих слов, которые она читала ему в троллейбусе, когда они поздно вечером оставались вдвоем, но, может быть, еще больше из того, как почти до шепота понижался ее голос и только чуть вывернутые губы шевелились — никаких других объяснений уже не нужно было ему. И все равно ему страшно нравилось, когда она начинала объяснять: «„Взор надменный…“ — это, Михай, иногда людям так только кажется, а если в человека заглянуть, то чаще всего за этим надменным взором и прячется беззащитная душа, ты понимаешь меня?» И опять этот взгляд, как будто бы она была виновата в том, что ее слова могли быть недоступны его пониманию. Но как же недоступны, когда она с пробегающими по ее лицу отблесками уличных фонарей и встречных машин, не заглядывая в книжку, читала: «И из глуби зеркал ты мне взоры бросала. И, бросая, кричала: „Лови!“ А монисто бренчало, цыганка плясала И визжала заре о любви». И в это время глаза Михаила встречались с ее глазами, отражаемыми зеркальным стеклом кабины.
Охваченный непонятной тревогой, Михаил вскакивал с кровати у себя в мужском общежитии и начинал метаться из угла в угол комнаты. Вот скоро она в конце концов защитит этот проклятый диплом, прекратятся их совместные поездки в предполуночном троллейбусе, а вместе с ними и все остальное, и ее жизнь окончательно, теперь уже навсегда, отделится от его жизни. Она с дипломом своей дорогой должна будет пойти, а ему останется все то же кольцо: «Вокзал — Ростсельмаш» — и обратно.
Когда же и в понедельник утром он не увидел Настю, перебегающую наискось улицу к троллейбусной остановке, и потом за весь день ни на одной из других остановок на обратном пути, где обычно распахивал перед ней дверцу, не застал ее, тревога его стала уже нестерпимой. Он твердо решил, что, отогнав после последнего рейса троллейбус в парк, несмотря на все запреты Насти, запуганной своей квартирной хозяйкой, поднимется по лестнице ее дома на пятый этаж и… Как вдруг на поворотном круге, на последней остановке у Ростсельмаша, сквозь густое, почти сплошное сеево низвергавшегося с неба дождя он увидел красное пятно, а еще через мгновение и саму Настю, упавшую рядом с ним на сиденье. Тут же она и отодвинулась от него, потому что вода ручьями стекала с ее капюшона. Но, вопреки всем тревогам Михаила, настроение у нее оказалось веселое. Сперва откинув на плечи капюшон, а потом и вообще расстегнув и сняв с себя куртку, чтобы стряхнуть с нее воду, она радостно сказала:
— Спасибо, Михай. Я уже боялась, что не будет больше троллейбуса. — Она опять надела куртку и застегнула ее. — Думала, что справлюсь за два дня, и не успела предупредить тебя, но понадобился еще день. Пожалуйста, не сердись.
Он и не думал сердиться. Все его тревоги исчезли, растаяли, как только он опять увидел ее. Он лишь спросил: