— Иди, Вася, иди. Не стесняйся.
И публика, поддерживая председателя, сопровождала Пустошкина репликами вплоть до самого места:
— А за курочками, Вася, ты попроворнее бегал.
— Нет, он их сонными брал.
— Садись, Вася, на лавочку и не падай.
— Она по нему давно плачет.
— Любишь курятинкой закусывать, люби и косточки считать.
И вплоть до того самого момента, пока не плюхнулся он на скамью, его неотступно сопровождал этот враждебно-насмешливый огонь. Опускаясь на лавку, он опустил голову и согнул плечи. Однако и здесь он меньше всего мог надеяться, что его оставят в покое. Сразу и все тем же учительски-дружелюбным тоном Николай Петрович попросил его:
— А теперь, Вася, ты, пожалуйста, расскажи нам, как ты к бабушке Медведевой в курятник залез.
Но тут Вася Пустошкин с недоумением поднял голову и чистосердечно-прямо взглянул на своего бывшего школьного учителя детскими голубыми глазами.
— Я, Николай Петрович, в курятник к ней не лазил.
Николай Петрович, судя по всему, был искренне удивлен:
— Вот как? А мне, Вася, люди наговорили, что будто бы это ты у бабушки Медведевой цыплят взял. Значит, наклеветали на тебя.
Хозяйка придорожной корчмы пообещала постоялице:
— Сейчас начнется первое действие спектакля. Николай Петрович всегда любит издалька.
— Значит, Вася, это кто-то другой у бабушки Медведевой цыплят покрал?
Могучую грудь Василия Пустошкина колыхнул глубокий вздох.
— Нет, Николай Петрович, я.
— Тогда ты, пожалуйста, нам получше все это поясни. Вот и другие члены суда тоже хотят знать.
И члены товарищеского суда, с которыми при этом по очереди переглянулся Николай Петрович, солидно покивали ему головами.
— Они у нее летом не в курятнике, а во дворе на большой груше спят, — застенчиво пояснил Вася.
— И поэтому тебе тоже пришлось за ними на грушу полезть… — с явным сочувствием в голосе подхватил Николай Петрович. — А ветка возьми и подломись. Ты не помнишь, Вася, какой у тебя вес?
Вася вдруг застыдился так, что девический розовый румянец выступил у него на скулах, и не сразу ответил:
— Сто один.
— Ну, и в мешке с цыплятами было, по-твоему, килограммов двадцать или нет?
Но здесь Вася впервые решился твердо возразить:
— Меньше.
— Тогда нам придется с тобой точно посчитать. В мешке, как ты знаешь, было двадцать цыплят, а потерпевшая бабушка Медведева утверждает, что на ее безмене они вытягивали по килограмму. Правда, мамаша?
Тоненький, дребезжащий голос ответил Николаю Петровичу из полутьмы зала:
— Я их, родненький, одной пашеничкой кормила.
С учительской укоризной в голосе Николай Петрович пожурил Пустошкина:
— Тут тебе, Вася, надо было лучше посчитать.
И тоже, как на уроке в школе, Пустошкин с подкупающей искренностью заверил своего старого учителя:
— Я, Николай Петрович, хорошо посчитал. Но я же им всем еще на груше головки поотрывал.
Смешок, как первый снежок, давно уже срывался и перепархивал по рядам в зале, но аудитория пока еще явно сдерживалась, по тону и по всему поведению Николая Петровича предвкушая, что главное наслаждение вечера еще ожидает ее впереди. И надо пока преодолевать в себе этот нутряной, поднимающийся откуда-то из самой глубины смех, давить его и загонять обратно. Но с каждым новым ласковым вопросом Николая Петровича и новым покорным ответом Васи Пустошкина делать это становилось все труднее, и смех срывался все чаще, иногда прокатываясь по рядам сплошным гулом. Старый учитель Николай Петрович вел своего бывшего ученика Васю Пустошкина по тонкой кромке за руку, и тот послушно следовал за ним, как будто ему было уже не тридцать лет, а все еще двенадцать.
— Почему же ты, Вася, не убежал, когда упал?
— Я бы, Николай Петрович, убег, да мне память отшибло.
Кто-то из ребятишек, увязавшихся со своими отцами и матерями в клуб, звонким голосом сочувственно сообщил:
— Я эту грушу у Медведевых знаю. Дюже высо…
Но Николай Петрович при этом так глянул в зал, что последний слог у этого единственного нарушителя установленной судебной процедуры тут же и булькнул, застрял где-то в горле. Вслед за этим услышали все, как в тембре вкрадчивого голоса Николая Петровича заструилась прямо-таки неземная ласка, и затаились в уверенности, что вот оно наконец-то и начинается, то самое, ради чего стоило убить вечер. Вот когда можно было услышать, как тончайшими сверлами просверливают под потолком тишину налетевшие в раскрытые форточки с надворья комары.
— А теперь ты, пожалуйста, скажи нам, Вася, на что же все-таки ты надеялся, когда собирался посчитать у бабушки Медведевой кур. Ты только не спеши отвечать, подумай. Ты ведь, Вася, и раньше всегда был сообразительным и должен был понимать, что за это, если попадешься, по головке не погладят.
На шишковатом лбу у сообразительного тридцатилетнего Васи Пустошкина отражалась мучительная работа мысли, кожа собиралась складками и, опять расправляясь, натягивалась на кость, по красному лицу, по щекам давно уже струились ручьи пота. И все-таки он так и не мог понять, чего же хочет от него его старый учитель. Терпеливый Николай Петрович продолжал подкладывать ему мосток за мостком для перехода через эту трясину на берег истины.
— Ты, Вася, не нервничай и постарайся вспомнить все по порядку с той самой минуты, когда ты взял мешок и вышел из дому. Я вижу у тебя на руке часы «Победа», хорошие часы, у меня тоже такие. И когда мне нужно куда-нибудь идти, я всегда смотрю на них. Ты, Вася, посмотрел на свои часы перед тем, как выйти из дому?