Многоголосый шум клуба и свет его окон все больше отдалялись от нее, оставшись за спиной, и она все глубже вступала в темноту безмесячной августовской ночи, но всеми своими мыслями она была еще там и никак не могла освободиться от этих мыслей. И уже почти перед самым домом она внезапно даже остановилась посреди дороги, пораженная одной из них: «А может быть, и правду сказала Шелоро, что им трудно к нашей работе привыкать? Может, если б их всех и к работе такой приспособить, чтобы людей веселить, цыганские песни играть и плясать, то и люди бы на них не так обижались? Что же делать, если они к этому больше всего способны… Такой, значит, народ. Пусть бы и ездили, если захотят, из станицы в станицу, из поселка в поселок своими цыганскими бригадами, но чтобы без всякого баловства. Тогда бы и за незаконное содержание лошадей их перестали привлекать, все равно же они их потихоньку держат…»
И, настигнутая этой мыслью, она так призадумалась, стоя посреди дороги, что шофер трехтонки, нагруженной кукурузной силосной массой, внезапно увидев ее в свете фар, завизжав тормозами, едва успел вывернуть руль и, круто вильнув, до половины высунулся из кабины, недвусмысленно погрозив ей кулаком и подкрепляя этот жест соответствующей порцией соответствующих этому дорожному происшествию выражений. Только после этого она и шарахнулась прочь с дороги к своей калитке, Нисколько не обидевшись на невоспитанного шофера и считая, что он обошелся с нею еще сравнительно мягко. «Так тебе и надо, старая дура, чтобы ты не строила из себя министра посреди дороги. Развесила уши».
В доме было темно. Она повернула выключатель и сразу же поняла, что надежде ее, которую она еще продолжала лелеять, не суждено осуществиться. Постоялица, так и не дождавшись ее возвращения из клуба, уже улеглась спать, и, значит, на слушательницу, с которой можно было бы поделиться тем, чем непременно нужно было поделиться, не откладывая на завтра, рассчитывать нечего.
Снедаемая нетерпеливым желанием поскорее хотя бы малую частицу перелить из того, что ее переполняло, в кого-нибудь другого, хозяйка, поколебавшись, даже за шторку рискнула заглянуть: а может быть, ее постоялица вовсе и не успела еще уснуть, а, как это бывает с людьми на новом месте, все еще лежит с открытыми глазами, всматриваясь в темноту и вслушиваясь в незнакомую тишину? Нет, и глаза у нее были закрыты, и даже не шелохнулась она, не забеспокоилась от присутствия другого человека, ни единая черточка не дрогнула у нее в лице. И веки и губы у нее были сомкнуты сном. Еще совсем не старая и хорошая женщина, а уже привыкла, что ее зовут Петровной. Что значит солдатская вдова. Со своей наружностью и всем остальным она бы еще вполне могла устроить себе жизнь, да, видно, не захотела — из-за детей. Из-за них чего только не сделаешь — только бы им было лучше. Иногда, бывает, приходится и от самой себя отказываться, да не всегда они, деточки, это ценят. Вот и этот цыган на суде говорил, что, бывает, дети и отказываются от своих матерей и отцов.
Но все-таки что-то уж очень румяные щеки у нее во сне, прямо огнем горят, а там, в клубе, перед тем как уйти, она была совсем бледной. Еще и в самом деле разболеется, бедная, вдали от родного дома, да и ухаживать за ней здесь некогда, когда у самой на руках и дом, и клиенты, и все остальное хозяйство.
Хозяйка осторожно попробовала ладонью лоб женщины, не без тайной, впрочем, надежды, что если бы нечаянно проснулась она, то можно было бы и присесть на краешек ее кровати… Но и после этого постоялица не проснулась. А лоб у нее был совсем горячий. И румянец такой, что вот-вот кровь брызнет… Ну, да что же теперь поделаешь, придется отложить этот разговор до утра, хотя всегда куда как интереснее делиться новостями по свежему, когда все еще так и маячит перед глазами, как нарисованное, так и роится в голове, как растревоженные пчелы в улье.
И долго еще после того, как легла она на свою кровать и тоже крепко зажмурила глаза с твердым намерением уснуть, не мог успокоиться этот улей. Пчелы так и просились наружу и, рассерженные тем, что леток закрыт, начинали жалить. И тогда опять перед глазами с явственной отчетливостью, как если бы она уже не в постели у себя дома лежала, а все еще оставалась там, в клубе, вспыхивали и набегали одна на другую картины только что увиденного и услышанного: и Шелоро, вихляющая бедрами и подрагивающая плечами не перед кем-нибудь, а перед самим Николаем Петровичем, и сам Николай Петрович, не устоявший все-таки перед ее вызовом и с каким-то вороньим клекотом ринувшийся, ко всеобщему восторгу, вприсядку, несмотря на свою раненую ногу, и сверкающие кружочки его медалей, заметавшихся из стороны в сторону на ленточках со звоном, перебивающим звон ее цыганского мониста. А ее квартиранточке Насте все же так и не удалось сорвать со своего места, вытащить в круг того строгого цыгана, — как сидел он, положив большие руки на колени, так и остался сидеть. И выходит, что напрасно Мишка Солдатов ревновал ее и налакался за этот вечер молодой кукурузной бражки так, что неизвестно, допустит ли его утром завгар за руль самосвала.
И все больше перед ее глазами все это смешивалось и свивалось в какой-то пестрый клубок или вихрь из отплясывающих русскую и цыганочку ног, раздувающихся юбок и развевающихся монист, бородатых лиц и медалей на муаровых лентах… Усталость брала свое. Привычно убаюкивали и автомашины, проносившиеся мимо по шляху. Пророкочет мотор — и еще безраздельнее властвует вокруг тишина…
Самую границу между сном и бодрствованием еще никому не удавалось застолбить. Улей еще некоторое время погудел и замер. Пчелам тоже приходит время спать.