— Ты, Настя, славная. Ты, пожалуйста, не обижайся на меня.
— За что же мне на тебя обижаться, Будулай?
— За то, что я тебя прокурором назвал.
— Так это же правда. Вот подожди, закончу заочный юридический и еще начну своих же цыган за бродяжничество судить. Тогда берегись и ты меня, Будулай.
А хозяйка храпит на весь дом. И машины, не задерживаясь, пробегают мимо, возят силосную массу к траншеям из степи. То, как полуденной знойной донской водой, затопят хатенку светом своих огней, то опять уносит их в глубь ночной степи. Нанизываются на нитку шляха, как желтые и красные, большие и маленькие мониста у Шелоро.
Все-таки она за стеной дождалась от него этих слов: «Ты, Настя, славная». Нет, это хорошо, что Клавдия тогда удержалась, так ничего и не рассказала Ване. Если бы она не удержалась и рассказала вгорячах, еще неизвестно, что бы теперь было. Хорошо, что в этот момент Вани как раз не было дома, уехал за Дон, и так получилось, что Нюра, встревоженная ее бурными слезами, стала успокаивать ее, как подружку, и невольно заставила рассказать ей все. И если даже на Нюру тогда так подействовало, когда она узнала, что Ваня ей не брат, то есть брат, но совсем по-другому, то что же тогда могло произойти с Ваней, если б он узнал? Но Нюра же, умница, и уговорила ее не рассказывать пока Ване. «А там, мама, видно будет». И Ваня, ни о чем не подозревая, уехал сдавать экзамены, и вообще в хуторе так никто и не узнал ничего, хоть и страшно удивлялись внезапному отъезду Будулая и рассудили, что это он, значит, к своим подался. Цыганская кровь потянула, голос крови. Если бы они узнали, что Будулай из хутора от родного сына ушел, что бы они тогда говорили об этом самом голосе крови?! И Лущилиха молчит, как воды в рот набрала, хоть и допытывались у нее женщины, как это Будулай перед самым своим бегством из хутора оказался у нее в доме и с какой бы это радости там случился с ним приступ. «Это вы у него спросите, а ко мне он заходил моего сибирькового выпить», — упорно отвечала всем Лущилиха одними и теми же словами, пока от нее не отстали. Но и к Клавдии она с того самого дня не показывает глаз, а, завидев издали где-нибудь на улице, спешит свернуть в ближайшую калитку. Должно быть, на всю жизнь напугалась старуха.
Никто ничего не знает и не должен знать. Умница Нюра.
— Ну хорошо, я тоже с тобой выпью, налей мне, Будулай. А то хочешь, сядем с тобой на мой мотоцикл и поедем в степь.
— Зачем?
— Я там знаю одно хорошее место, ягори́ разожжем. Я тебе наши песни буду петь и, если только захочешь, станцую для тебя. Для одного тебя — и не в клубе, а в степи, хочешь?!
Так, значит, ягори — это по-ихнему костер. Вот так можно жизнь прожить и не узнать того единственного слова, от которого, оказывается, может зависеть очень многое. Надеется, значит, что если так и не сумела его здесь словами приворожить, то, может быть, сумеет там, у цыганского костра. Думает, там ей помогут и ее песни, и пляски, и сама степь. Цыгане же испокон степные люди, и все у них всегда происходит в степи. И родятся, и любятся, и умирают. Там они, конечно, на своем языке скорее друг дружку смогут понять. Ох и хитрая же она, хоть и молодая совсем. И слово-то какое — ягори — так и впивается в сердце. А тут ни единого цыганского словечка не знаешь. Да и вообще не имеешь права что-нибудь сказать, только лежи и слушай. Но что же все-таки он ответит ей?..
Вся жизнь, оказывается, может уйти в минуту ожидания, и от одного только слова может зависеть, что с человеком будет дальше. А хозяйка со своей койки поливает, как немецкий пулемет с бугра по степи. И машины проносятся мимо, как смерчи. Ш-ш-шарк — и уже не слышно.
— Уже совсем поздно, Настя, но если ты хочешь, то давай съездим.
— Ты только отвернись на минутку, Будулай, я индыраку надену. Не могу же я у ягори по-цыгански в этих стильных штанах танцевать.
За перегородкой зашелестело, щелкнул выключатель, опять пробрунжали под шагами половицы и почти беззвучно открылись и закрылись двери. Почти сразу же вслед за этим во дворе прямо под окнами ослепительно бело вспыхнуло, оглушительно затрещало и тут же стало меркнуть и затихать, стремительно удаляясь.
— Ты что ворочаешься? Должно, моя квартирантка со своим Будулаем побудили тебя. Гудят и гудят за стенкой.
Вот это новость — старуха, оказывается, тоже не спит. Только теперь проснулась или уже давно?
— Нет, бабушка, душно у вас.
— А я и под ватным одеялом мерзну. Это у тебя еще кровь горячая, не то что у меня. А то, может, тебе из погреба холодного компоту достать?
— Спасибо, бабушка, я не хочу.
— Затвердила: спасибо да спасибо. Ну, а я тогда и подавно не знаю, чего ты хочешь. Спи. Теперь она до самого света будет ему у этого цыганского костра песни играть и плясать. И чего она в нем нашла? Я бы от одной его бороды на край света забежала. Что значит тоже цыганка… Спи. Теперь уже никто не помешает тебе.
И тут же, поворачиваясь на бок, опять засопела. Опять только машины время от времени проносились мимо по шляху, и свет их, бурно вливаясь в окна, то заполнял домик текучей желтизной, то, выливаясь из окон, снова убегал в темную степь.
Ах, как нестерпимо душно в прогревшихся за день набивных стенах этой хатенки! Влажный воздух так и липнет к лицу и к груди, давит на нее. Желтая шторка, за которой лежала на своей кровати Клавдия, отогнулась, и она в рубашке вышла во двор. И тотчас же ее босые ноги окутались ласковым, мягким холодком увлажненной росой травы. Густо засеянное по фиолетовой пашне зелеными крупными звездами небо опрокинулось над табунным Задоньем. И, вероятно, нигде еще больше не могло быть такой оглушающей, полной тишины. Но если прислушаться, то была соткана она из этого ни на секунду не прерывающегося звона, издаваемого и слегка колеблемыми ветром лезвиями высоких трав, затопивших окружающую степь, и всем тем живым и невидимым, населяющим эти травы, что обычно пробуждается только ночью. И должно быть, только здесь еще и можно было услышать это радостно-рыдающее эхо конского ржанья, прорывающееся сквозь покров немоты откуда-то из самых глубин степи.