И вдруг грубым гортанным голосом, который так был не похож на ее обычный, она запела.
При этом она не танцевала, а сама же ладошами и подхлопывала себе, извиваясь, как и пламя костра. Но с вершины кургана можно было видеть, как ее широкая индырака, колоколом раздуваясь вокруг ее бедер, временами почти закрывала собой весь огонь и, подсвеченная им снизу, становилась ярко-багровой.
Будулай сидел перед костром с сутуло опущенными плечами, а она все чаще хлопала перед ним в ладоши.
Мягкая молодая полынь на склоне кургана, увлажненная росой, охлаждает разгоряченную грудь, но от ее густого, резкого запаха, ударяющего прямо в ноздри, кружится голова. А может быть, еще и оттого, что так и кружится перед глазами там, внизу, эта индырака, пурпурно вспыхивая над костром… Незнакомая, совсем непонятная песня и чужая, очерченная призрачным кругом этого полукрасного-полусиреневого света жизнь. И он в черте этого круга вместе с ней. А с другой стороны кургана, тоже внизу, похрустывает молодой травой его конь.
Внезапно и это багровое кружение и ее песня оборвались, и уже не грубо гортанным голосом, а своим обычным Настя разочарованно сказала:
— А ты совсем и не смотришь на меня и не слушаешь, Будулай. Ты все время смотришь только на огонь.
— Не обязательно, Настя, смотреть, чтобы слышать. Я эту песню хорошо помню.
Конечно же он ее помнит, как, должно быть, и всю свою прошлую цыганскую жизнь, — и есть ли на земле такая сила, чтобы она смогла выхватить его из круга этих воспоминаний, подобного неверному призрачному кругу полусвета-полутьмы, в котором он сейчас находится вдвоем с нею, лишь изредка протягивая руку за его черту, в темноту, за топливом для костра.
— А еще ты помнишь, какой у цыган был один обычай, Будулай?
— Не знаю, Настя, о каком ты говоришь.
— Если у рома умирала жена, ее младшая сестра должна была пойти за него замуж.
— У цыган, Настя, было много таких диких обычаев.
— Конечно, Будулай.
— И почти все они были против женщин. С женщиной, Настя, не считались. За кого скажут, за того и должна пойти. Даже если он уже почти старик, ну, как я, а она как ты, еще совсем ребенок.
— Я уже не ребенок, Будулай!
— Это я, Настя, к примеру сказал.
— И ты, как я уже тебе говорила, еще не старый. Конечно, среди наших цыганских обычаев много диких. Но есть же среди них и хорошие, Будулай?
Земля возвращает гулкие удары прижавшегося к ней сердца, и опять они уходят в землю, чтобы, приумножившись там, снова вернуться, так что потом уже и не понять, где же они рождаются, откуда они. Так вот еще, оказывается, какие у них есть обычаи! И чего же она еще спрашивает у него, забыл он про них или не забыл, если хорошо знает, что он все помнит и никогда не сможет забыть, как помнит и ту песню, которую когда-то пела ему его Галя. И все-таки что же он теперь станет отвечать?..
И тут из-за кургана, из-за его скрытой от них и темной стороны, не освещенной отблесками костра, коротко заржал конь. Почуял, должно быть, близость своего хозяина, услышал его голое и решил отозваться. Совсем тихо заржал, но достаточно, чтобы его хозяин забеспокоился и, вставая у костра, повернул в ту сторону голову:
— Чудно.
— Ничего чудного в моих словах нет, Будулай.
— Да нет, Настя… Ты что-нибудь слышала?
— А что я должна была слышать?
— Я помню, что я моего Грома хорошо к стояну привязал, а сейчас мне послышался его голос.
Впервые и его самого, озаряемого отсветами костра, так хорошо видно сверху, с кургана, во весь рост, и то, как он уже подносит ко рту руку, чтобы свистнуть, как это всегда делают табунщики, когда зовут лошадей. Боже ж мой, ведь всего этого могло и не быть, если бы она, Клавдия, не шарахалась его тогда в хуторе. Ничего бы теперь этого не было — ни костра, ни Насти. И все было бы совсем иначе. А сейчас он заложит в рот пальцы, конь его сорвется с непрочной привязи — и тогда так можно и остаться здесь на кургане, посреди чужой степи, в одной рубашке.
— Это тебе и правда почудилось, Будулай. Успокойся, твой Гром стоит сейчас в нашем дворе, а если бы он даже и сорвался, то там же и бродит, никуда не уйдет, я сама накинула на калитку обруч. Садись.
С кургана видно, как поднявшаяся было рука после некоторого колебания опускается, а потом он и сам опять опускается на землю у костра, опять начиная подкармливать его кураем.
Огонь разгорается ярче и чадит. На вершину кургана доносится едкая горечь.
— Хочешь, Будулай, я теперь станцую тебе? — говорит Настя, но тут же сама и отказывается: — Нет, не буду. Опять ты и не глядишь в мою сторону, а только киваешь головой. Все на огонь и на огонь. А я-то, дура, выламываюсь перед тобой. Кого ты там хочешь увидать?
— Просто смотрю.
— Я знаю. Опять эта женщина! Ради нее ты и от родного сына отказался, а теперь она и тебя самого за душу держит. Виданное ли дело, чтобы цыган своего кровного сына отказался признать?!
— Настя!
— Вот когда поеду на Галину могилу, найду ее и обо всем этом ей сама скажу.
— Ты этого не сделаешь, Настя.
— Почему? Поехать на могилу моей сестры мне никто не может запретить.
— Ты же знаешь, что все это неправда, и ты сама, Настя, не такая…
— Вон, значит, как ты ее жалеешь. Даже и меня ради ее покоя не забыл похвалить. Спасибо и на этом. Ненавижу я ее! — вдруг крикнула она так громко, что Клавдия на кургане вздрогнула. И Настя еще что-то добавила по-цыгански, но его испуганно-негодующий голос перебил ее:
— Как тебе не стыдно, Настя! Ты же ее не знаешь совсем.